1.
Голова закружилась внезапно.
Точнее, ничего неожиданного в этом не было — последнее время Эль постоянно чувствовала себя так, будто она стала легче, и ее вот-вот сдует сквозняком, — но в этот раз ее царапнул какой-то новый холод то ли в груди, то ли в голове.
Палата поплыла перед глазами, и Эль еле успела ухватиться за койку, а потом и вползти на нее, едва управляя ватным телом.
В ушах разлился звон. Эль заметила, что не слышит скрипа койки. «Просто устала», говорила она себе, хоть и понимала, что происходит. Она много, много раз читала и перечитывала все описания, найденные в сети, пытаясь представить, как это будет — вначале головокружение, паралич, потом отказывает слух, зрение...
Страшно не было, было только невыносимо тоскливо и одиноко, как иногда бывает, когда просыпаешься, а рядом никого. И сейчас никого не было — глубокая ночь, дежурный Василич дрыхнет в коридоре... Вот Костя — тот бы не дрых...
Эль попыталась позвать Василича, и не услышала себя — то ли потому, что не слушался голос, то ли потому, что она уже оглохла. В кромешной тьме не было понятно, видит она или нет, и Эль вглядывалась в красные и зеленые искры, пляшущие у нее перед глазами. Где-то в темноте стоял штатив с камерой, на которую она хотела записать свое обращение. Не успела. Зря Костя одалживал камеру у... у кого? Как его звали?
Мысли отваливались куда-то в тьму, мешаясь с зелеными искрами. На грудь вползал большой, толстый Василич, тяжелый, как танк, и выдавливал из Эль остатки дыхания, как пасту из тюбика...
***
— Эй! Спишь, чё ли?
Василич бесцеремонно включил свет.
Этот вопрос, довольно-таки странно звучавший в три часа ночи, был простейшим, но эффективным способом проверить, жив ли пациент: возмущается — значит, жив.
Но Элька не возмущалась.
Наметанный взгляд Василича сразу отметил особую неподвижность лица и тела. Прощупав пульс, он глянул на часы (время смерти было необходимо для бумажек), затем на дверь. Лицо его приобрело странное, брезгливо-виноватое выражение.
Выглянув в коридор, он достал связку ключей и запер палату изнутри. Потом подошел к Эльке, оглянулся (хоть в палату уже никто не мог войти) и неуклюже стал стягивать с нее штаны с трусами. Оголив Эльку снизу, застыл, будто задумавшись; потом медленно поднес руки к телу, задрал пижаму, открыв маленькие груди, и начал мять — вначале робко, потом все сильней и резче, с жадностью хищника, дорвавшегося до добычи. Потом расстегнул ширинку, добыл мясистый отросток, похожий на сардельку «Школьную», раздвинул Элькины ноги и попытался вдвинуть сардельку внутрь.
С какого-то раза ему это удалось. Лицо его приобрело мечтательное выражение, как у мастиффа возле миски. Грубо насаживая Эльку на себя, он бодал ее окровавленной сарделькой, как штыком, поминутно оглядываясь на запертую дверь. Чем быстрей молотились его бедра — тем громче он сопел и хрюкал, и тем сильней напоминал мастиффа...
Вдруг Элька суровым, осуждающим взглядом заглянула ему в глаза.
Больничную тишину разодрал вопль.
Захлопали двери, затопали ноги в коридорах. Спустя минуту или две санитары ломали двери в Элькину палату.
***
— Ну какие же все-таки, блин, суки водятся на свете!..
— Да. Самое смешное, что он спас мне жизнь.
— Эль! Ты уверена, что ты...
— Уверена.
— Наверно, ты просто потеряла сознание...
— Костя, нет! ЭТО не спутаешь. Я... я была там.
Костя, долговязый медбрат, внимательно смотрел на нее.
Эль утопала в подушках и одеяле, как галчонок в снегу. Осунувшееся лицо, недавно живое и свежее, кололо нервы пронзительными остатками красоты. После многочисленных облучений Элькина пушистая голова превратилась в бильярдный шар с большими серыми глазами.
— Я была там. И он меня вытолкнул обратно.
— Но это невозможно. — Костя зашагал из угла в угол. — Это ненаучно, это...
— Где-то я читала, что сама жизнь ненаучна. Плавала в воде всякая химия, и вдруг — бац! — жизнь. Так не бывает.
— Ээээ...
— Кость, — Элька заговорила тише. — Костя... Ты ведь будешь дежурить?
— Что за вопрос? Конечно, буду.
— А... ты же один теперь будешь?
— Ну... Василича, как откачают после инсульта, в матросскую тишину упекут. Кого-то вместо него поставят, конечно. А что?
— Понимаешь... — Элькин голос звучал глухо, будто она поперхнулась и не могла прокашляться. — Вот сейчас он меня, можно сказать, спас, но все равно это — отсрочка. Все равно вот-вот я... Спасибо — хоть не больно, а то другие вон на капельницах... Сколько мне осталось? День? Два? Три?
— Ну, в общем, да, — сказал Костя, помолчав.
— Кость... Я понимаю, что ты не сможешь со мной быть все время. Но... если это произойдет, когда ты будешь... В общем...
— Что?
Костя пристально посмотрел на нее. Потом отвернулся:
— Ты с ума сошла?
— А что может быть хуже? Чем я рискую? — вдруг крикнула Эль. — Репутацией? Покойная была такой блядью, что даже после смерти путалась с персоналом?... Прости, я не хотела. Уже и не помню, когда последний раз кричала. Так разоралась, что даже охрипла.
— И ты меня прости.
— Тебя-то за что? Ну ладно...
Они помолчали.
— Так ты согласен? — спросила Эль, исподлобья глядя на Костю.
— Да. Давай не будем об этом.
— Давай... Понимаешь, я ведь и не жила почти. Василич меня, между прочим, девственности лишил. Восемнадцать лет... и сейчас мне кажется, что все они были большой вонючей больницей, хоть я болею всего-то полтора года... Я... ну ладно. Не будем — так не будем. Поставь, что ли, Сеntury Сhild. Негромко, а то персонал огорчится.
Костя дежурил у Эль каждую ночь, отсыпаясь по утрам, когда за нее бралась медицинская братия. Никаких датчиков в хосписе не было, и, чтобы не уснуть, Костя совал в уши наушники с Rаmmstеin, Вlаск Sаbbаth и прочим хардкором.
Это случилось на четвертые сутки — в три часа ночи, как и тогда. Эль спала, и Костя не то что бы увидел, а скорей почувствовал что-то странное, будто в палате застыл воздух.
Вынув наушники (воющий риф продолжал сверлить мозг), он нагнулся к спящей Эльке. Она не дышала. Пульса не было.
«Господи» — ревели в нем гитары, вибрируя с нервами вперемешку. «Что? Все? Но я обещал...»
Только обещание заставило его расстегнуть штаны и добыть свой висяк, безжизненный, как Элька.
Вопросительно взглянув на нее, Костя стал надрачивать елду — и вдруг расхохотался, тут же прикрыв рот. Висяк не реагировал. «И не отреагирует. Но я обещал...»
Ему вдруг пришло в голову другое. Морщась от тоскливого ужаса, скребущего, как по мокрому стеклу, он подтащил мертвую Эльку к краю койки и стянул с нее штаны с трусами, обнажив безволосую, нежную, как у ребенка, щель.
Стараясь ни о чем не думать («вот просто ни о чем»), он раздвинул Эльке ноги, натянул ей середку и лизнул между лепестков. Потом еще, еще и еще.
Элька была соленая и теплая, будто ничего не произошло. Тепло ее промежности, прижатой к лицу, вдруг отдалось болью, острой, почти физической, будто от Кости что-то отрывали заживо, с мясом. Заскулив, он яростно сжал Элькины бедра и всосался вовнутрь, как комар.
«Я схожу с ума», думал он, чавкая соленым телом, слишком теплым, чтобы казаться мертвым. Вдруг он застыл, отстранился и попробовал пальцем влагалище. «Моя слюна — или?... « Ему показалось, что Элька то ли шевельнулась, то ли вздохнула. Зажмурившись, он снова всосался в теплые лепестки.
Он лизал, целовал, чавкал и высасывал, вкладывая в ласки все невысказанное. Он ни о чем не думал — ни о жизни, ни о смерти; наверное, поэтому он не заметил, когда, в какой именно момент Элька зашевелилась и даже стала подмахивать ему, насаживаясь на лижущий язык.
Он осознал это только, когда понял, что они с Элькой уже довольно давно покачиваются, сжавшись в тугой ком, и Элька бодает его лобком.
Как только Костя это понял — в нем вспыхнул восторг, такой же жгучий, как недавняя тоска. Он сжал легкие слезливым комом и влился в висяк, набухший им, как дерево. Костя схватился за елду — и какое-то время надрачивал ее рукой, лихорадочно обцеловывая Элькины гениталии. Потом встал, задыхаясь, и навалился на ожившее тело. Эль смотрела прямо на него. Она снова была жива. Не говоря ни слова, Костя набросился с нее с щенячьими облизываниями, жаркими и неуклюжими, одновременно проталкиваясь внутрь.бородой, помалкивал, и разговорить его было трудней, чем дикого кота. Единственной одеждой, в которой видели существо, была грязь. Ею мазались все, но существо, казалось, родилось в ней и без нее не могло жить. Местная грязь была густой, непроницаемо-черной и жирной, как крем. Ее чернота на фоне орущих, вопящих солнечных бликов Эльтона обжигала глаз. Существо часами кисло в чавкающей жиже, растворяясь в ней до костей, и потом ходило глянцевым дьяволом, сверкающим на солнце. Грязь красила кожу, как мазут, и, чтобы вымыться, приходилось отмокать в ядреном рассоле Эльтона. На берегах накипала розовая пена, и существо, выходя из воды, уносила ее в своих волосах, выгоревших до седины.
Оно считалось символом озера, его духом, хранителем и божеством. Вначале это была шутка, которая звучала тем забавней, чем серьезней была мина, с которой она шутилась. Старожилы пересказывали ее салаге, хмуря брови, и салага на всякий случай тоже хмурилась. Постепенно шутка превратилась в миф, и новички поглядывали на бронзовую фигурку с почтительным трепетом. Сам собой расползся слух, что существо умеет колдовать. Поверить в это было легче легкого — достаточно увидеть, как на рассвете грязевой дьявол убегал к берегу и тянулся к розовому солнцу всем телом — и руками, и сосками, и макушкой.
Звали существо именно так, как и должно было звать духа Эльтона: Эль. Некоторые называли ее Ариэль — это имя звучало еще более таинственно.
Ариэль была улыбчива и общительна. Она имела обыкновение сидеть по-турецки, распахнув на всеобщее обозрение недра выгоревших гениталий, и болтать на разные темы. Ее парень почти всегда был с ней. На людях они почти не общались, но между ними чувствовалась связь, почти зримая, будто они срослись прозрачной пуповиной. Иногда Эль целовалась с ним взасос — так жестоко и жадно, что слышался треск невидимых