Придя домой, он чувствовал тяжесть, непонятную сдавленность во всем теле. Он знал, что в мире много интересных вещей, что «Государство» во много раз увлекательнее любой женщины, но остановиться не мог. Неукротимый сексуальный инстинкт заставлял его мысли обволакиваться сладостным туманом намеков, игривых взглядов, полуобнаженных тел и страстно увлекающих за собой рук, он видел знакомые лица, слышал нежные голоса, но не мог, не мог ничем им ответить; он бы хотел заговорить с ними, но они не слышали, они, немотствуя, влекли и заставляли руку, будто по незамеченной случайности, опускаться все ближе, двигаться все активнее и, наконец, распалив страсть до животного предела, рывком встать, сдернуть ненужную одежду и, прочно расставив ноги, слегка наклонившись, прикоснуться к своему члену, почувствовать тепло напряженной плоти... Ты превращаешься в жезл, устремленный вперед; все члены расслабляются, растворяются где-то позади, кроме одного — несущего грубую сладость ударов о чужую плоть, насилия над другим существом, унижения всего его существа, всхлипывающего где-то под тобой, бьющегося в конвульсиях, покорно принявшего униженную позу того, над кем. А ты, сосредоточенный в одном органе, с любовью прижимаешь мягкую плоть под собой, чтобы, дождавшись, когда она в доверчивом полузабытьи прошептала твое имя, попытавшись дотронуться рукой, сильнее, до боли, до резкого вскрика вогнать член, вновь бросить ее на колени, прижать и трахать.
Образы незабвенной Арины сменились в его голове; они годятся, когда ты высоко над землей, когда ты только заходишь с улицы домой, еще помня ту симпатичную незнакомку рядом. Заговорить с ней, смутить, вызвать легкую улыбку и вопрос в глазах — как все это мило и далеко от вершившегося дома. Приятно с незнакомкой попрощавшись, с любовью заглянув ей в глаза и поцеловав, ты с легким сердцем закрываешь дверь, поворачиваешь замок, на миг останавливаешься, говоришь последнее «прощай» и с непонятным, пока еще непонятным ожесточением докручиваешь замок до конца, до звука из самого нутра, и сам, едва стоя на ногах, ощущаешь жаркие волны во всем теле... Они раздражают, они ненавистны; они непререкаемы и неуничтожимы, они требуют ответа, напоминая о себе все гуще.
Арина... Нет, Арины нет; и нет Машки с работы, вешающейся на всех мужиков. специально для sехytаl.соm Ты бы обласкал свою мечту, в страстном экстазе глядел на проступающее из-под волос ушко, обняв, плакал от счастья быть рядом; ты бы по-будничному поимел Машку, не сильно заботясь о ней, или с затуманенным презрительной похотью взглядом глядел, как она на коленях удовлетворяет тебя, одновременно вяло постанывая, теребя клитор. Но сейчас — время самоунижения, от которого невозможно избавиться; сейчас — в ремя вернуться во времена, вершившиеся до колыбели цивилизации, времена, когда самец, поймав самку, сам того не понимая, смачно ебал ее, сдавив ногой шею и прижав головой к грязной земле, заставляя ловить воздух и подниматься с грязным лицом, побитым телом и измазанной в густой слизи пиздой. Вернуться ко времени инстинктов и вдруг — открыть глаза, увидеть, что происходит, и испытать не отвращение, а смешанную со странным удивлением страсть, самому отдаться вожделению, которое овладеет тобой и заставит овладеть другими. Налет цивилизации неистребим, и ты уже не хочешь представлять кого-то на месте самки; ты не хочешь кого-то унижать — но ты унижаешь; ты не нуждаешься в красивом теле, чтобы кончить, — ты нуждаешься в самом темном чувстве, скрытом в глубинах извращенной и неизлечимо больной натуры.
Но, впрочем, человек остается человеком, и кто-то под ним должен быть. Пусть это будет Татьяна, Таня, которую ты в некотором смысле ненавидишь. Ты бросаешь ее на кровать, ее волосы спутываются, сама она тихо вскрикивает и, еще ничего не поняв, одной рукой поправляя волосы, пытается встать, с удивленным испугом глядя на тебя. Ты не даешь этого сделать; ты раздражен, взбешен, валишься сам на нее и сжимаешь руки на тонкой шее... Ты никогда не ожидал, что она тонкая, а тело под тобой такое невесомое, бьющееся, живое... Стараясь не думать, ты бьешь ее по щеке, на ней появляются слезы, хватка девицы ослабевает, она, слабая, безвольная, просит, умоляет, не понимая, но ты охвачен безумием, тебя не привлекает ее грудь, ты, больно ударив ее головой, рывком переворачиваешь, срываешь трусики, лихорадочно снимаешь свою одежду, берешь, как хозяин, то, что недозволено брать никому, и медленно, смакуя, погружаешь напряженный член, чтобы, дойдя до конца, испытать свою власть, громко шлепнуть по заду шлюхи, намотать ее волосы на кулак так, что боль заставит неестественно выгнуться, но все равно не исчзнет, напоминая о подчинении, и ритмично, неумолимо начать ебать Таню, прислушиваясь к ее униженным стонам и просьбам, смотря на ее тонкие, слабые руки, грубо переплетенные и сжатые, ощущая дрожь ее тихого плача... Так тоже не годится; ты начинаешь ее любить. Но кто же, кто же тогда удовлетворит твою жалкую похоть?
Это уже и неважно; задыхаясь, в неистовых телодвижениях ты закидываешь голову назад, движешься членом все быстрее, ощущая его длину, его жаркую силу и — снизу — завершающая часть, яички, бьющиеся о тело другого, о промежность, напоминающие о мужчине над ней, и в какой-то миг, оттянув плоть до предела, выплескиваешь накопившееся семя, тяжело дыша, медленно поводя глазами и чувствуя, как постепенно член становится чем-то мягким, теплым, безвольным, живым, но предвещающим грозную расправу...