Геннадий Петрович впервые встретил ее на лестнице. Точнее, «встретил» — громко сказано: она просто проходила мимо, и все. Как десятки, сотни, тысячи других студенток каждый Божий день. Она спускалась вниз с подружкой и по-девчачьи смеялась, а Геннадий Петрович запомнил ее.
У нее была длинная коса. Какое-то время Геннадий Петрович стоял, согнувшись над перилами, и смотрел нее сверху. Коса до колен сама по себе — диковина, а у студентки худинститута тим паче. Коса была каштановая и толстая, как лиана.
Это было в самом начале учебного года. Потом всякий раз, встречая Глашу (так он прозвал ее про себя), Геннадий Петрович смотрел ей вслед, убедив себя, что любуется на косу. На самом деле он старался разглядеть розовые щеки, улыбку и пухлую волну, вздыбившую ткань на груди.
Шатенка Глаша была белой вороной. Так, во всяком случае, казалось Геннадию Петровичу. Худинститут пестрел эффектными роковыми женщинами, похожими на экзотических кукол с нейлоном вместо волос. Быть собой считалось пошлостью, и женская арт-элита старательно сооружала себя из пестрых тряпок, металла и красок всех цветов, щедро намазанных на физиономию. Глаша была живой, даже слишком. Она или не красилась, или красилась так, что на фоне соучениц выглядела новорожденной. Одевалась она обыкновенно, почти по-детски, и вела себя точно так же. Глаша вовсе не была серой мышкой — цепкий глаз Геннадия Петровича уловил и плавную пропорцию лица, и вкусную горчинку влажных глаз и губ, и контур изгибов под кофтой, — но казалась маменькиной дочкой, провинциалкой, школьницей из старого кино. В ее косе мерещился бант, а губки розовели, как от варенья или от мороженного. Она выглядела ребенком, хоть телесно и была вполне взрослой, и грудь у нее была, наверно, третьего или даже четвертого размера. Геннадий Петрович иногда представлял себе эту грудь — с большими ореолами сосков, розовыми и стыдными, будто подсмотренными сквозь щелку бани, — и над ней детское умильное личико с розовыми щеками.
Его Глаша была из другого времени, из другого мира. Глаша из глуши. Такие Глаши до сих пор жили в провинции, плели косы, слушались маму и не еблись до замужества.
В октябре Геннадия Петровича вызвали к начальству.
— Как вы знаете, скончался Борис Анатольич Галактионов, царство ему небесное. После него остались беспризорные студенты. Вы очень обяжете нас, Геннадий Петрович, если возьмете к себе одну из его девочек…
— Глашу? — спросил зачем-то Геннадий Петрович.
— Глашу? Нет, не Глашу, а Дашу. Дашу Гарфункель. Исключительно талантливая девчонка, скажу вам. Исключительно. Мы взяли ее вне конкурса. Самая юная наша студентка, но и…
Геннадий Петрович вздохнул, забыв о том, что окрестил Глашу Глашей без спросу у той. Конечно, он согласился, посетовав для виду на нехватку времени.
Через пару дней к нему в класс постучали.
— Да, — отозвался тот, и вдруг замер.
— Геннадий Петрович? — раздался серебристый детский голосок. — Здрааасьте! Я ваша новая студентка, Даша Гарфункель.
«Не Глаша, а Даша», вспомнил Геннадий Петрович. — «Ха!»
— Ну, эээ… Даша, здравствуй!… Давай знакомиться? Ты, значит, Даша, да? — неестественно-бодро говорил он, комкая в руках бумагу.
Даша смотрела на него своими большими глазами с горчинкой. Они были карими и тонули в ресницах, длинных и густых, как у советской куклы Маши.
Прокашлявшись, Геннадий Петрович взял ее папку, разложил на столе работы и долго смотрел на них. Когда он повернулся к Даше, лицо его было бледным.
— Мда… Ну что ж, Даша… Даша Гарфункель… — бормотал он, отвинчивая пуговицу пиджака.
Он не знал, как и о чем с ней говорить, и волновался, как на первой своей выставке. Даша-Маша-Глаша из глуши была, судя по всему, не только красавицей и белой вороной, но и редкостным талантом, и это окончательно выбило Геннадия Петровича из колеи.
Впрочем, уже к концу их встречи он нашел с ней общий язык. Он вдруг почувствовал, что с ней не надо быть кем-то, а можно просто быть собой, как на прогулке или на даче. Через день Даша смотрела на него доверчиво, как смотрят дети, а через неделю ходила за ним по пятам, и Геннадию Петровичу казалось, что они знают друг друга всю жизнь.
Это была самая странная пара в мире. Даша привязалась к Геннадию Петровичу быстро и стихийно, как прикормленная собака, и тот точно так же привязался к ней. Все свободное время они проводили вместе, а если были в разных местах — непрерывно звонили друг другу и слали смски. Они говорили о чем угодно, и все им было одинаково интересно — и искусство, и будни общаги, где жила Даша, и дача Геннадия Петровича, куда тот часто возил ее, и все на свете. Даже по институту они бродили вместе, и Даша на каждой перемене бежала к Геннадию Петровичу, ничуть не стесняясь других студентов.
Она безоглядно доверяла ему. Он стал для нее другом, авторитетом, близким человеком и кем угодно; он заменил ей одновременно и отца, которого у нее не было, и подруг, оставаясь при этом учителем. Несмотря на свою приветливость, Даша была одинока — и из-за возраста, и из-за того, какая она была вся, в целом — со своей косой до колен, тихой, ненавязчивой красотой и искренностью, которая издавна ходит у столичных жителей в главных пороках. Она приехала из Сибири, из маленького городка в Приамурье. В каком-то смысле она вовсе не была наивна: ее речь была интеллигентно-правильной, даже слишком, и в этом было что-то детское, старомодное, но и ужасно милое; она была отлично образована — лучше большинства студентов, — с ней можно было говорить на самые заковыристые темы, и Геннадий Петрович вскоре стал скармливать ей свои размышления, выстраданные в одиночестве, а Даша поедала их с жадностью и аппетитом.
Он называл ее амурским тигренком и Рапунцелем:
— Ты не Даша Гарфункель, ты Даша Рапунцель. Твою косу на днях занесут в список памятников федерального значения, — говорил он ей. — Ты несешь за нее уголовную и гражданскую ответственность!
Волосы были ее наказанием: густые, блестящие, волнисто-пушистые, каштановые с медью и бронзой, достающие почти до пола, если их распустить, они требовали долгого ежедневного ухода. Даша научила Геннадия Петровича расчесывать их и заплетать в косу, и Геннадий Петрович бегал после того дрочить, выплескивая из себя умильную щекотку, набухшую от близости к Дашиному телу.
Однажды его снова вызвали к начальству.
— Геннадий Петрович, — испытывающе смотрело на него начальство, — сколько это может продолжаться?
— Эээ… что именно? — не понял тот.
— Вот только не надо! Вы знаете, сколько ей лет? Знаете? Нам только скандала с несовершеннолетними не хватало!
— Кому? — глухо переспросил Геннадий Петрович, хоть уже и понял, о чем речь.
— Так, дорогой мой, некогда мне с вами в кошки-мышки. Третье цветение у него, понимаешь. Хоть вы, Геннадий Петрович, и заслуженный, и все такое, но если еще раз кто увидит, как вы с ней лижетесь — вылетишь у меня отсюда, как пробка из бутылки, понял? И считай это гуманным ходом, потому что по-хорошему тебе положено под суд, да в предварительное за такие финты. Понял или нет?
— Да как вы смеете! Как вы смеете обливать грязью чистую, талантливую девушку, которая лучше и талантливей всех вас, вместе взятых? — орал Геннадий Петрович. Его трясло от благородного гнева. — На всякое чистое, человеческое надо навесить грязный ярлык! Привыкли барахтаться в дерьме, и других туда же перемазывать, да? Да чтоб вас вырвало от ваших слов на ваши же дерьмовые бумаги!..
Его колотило, когда он выходил из приемной. Ничего не видя вокруг себя, он побрел, как по рельсам, к себе в кабинет.
Там его ждала Даша.
— Что случилось? Почему вы такой?
— Ай, Рапунцель, плюнем и разотрем. Обычный поход к начальству с обычными вытекающими, — кривил губы Геннадий Петрович.
Но Даша кинулась к нему:
— Что Случилось? — требовательно спросила она.
— Эх, Даша, Даша, — сдался тот и плюхнулся в кресло, — обвинили меня, понимаешь ли, в растлении несовершеннолетних.
— Ка… каких несовершеннолетних?
— Вот этих, — его ладонь сжала теплую руку. — Которые сейчас меня за руку держат.
— Как? — Даша тоже сжала его ладонь. — Но ведь… ведь ничего не было!
— Попробуй им это объясни, — криво усмехнулся Геннадий Петрович. — Они во всем видят только дерьмо. Они думают, что все такие, как они. Они не понимают и никогда не поймут, что есть настоящая чистая дружба человека с человеком, которая выше пола и физиологии, и что мы с тобой…
— Я пойду и все им объясню. — Даша решительно пошла к двери.
— Даш! Стой! Ты что? — Даша обернулась. — Они не поймут, и не поверят никогда, и не… Даш! Ну что же ты…
— Я расскажу им. Я все им расскажу, как есть. — Даша сжала губы и решительно вышла из класса, махнув своей косой.
Геннадий Петрович сгорбился.
Его молодец вдруг распер штаны дрыном, вступая в явное противоречие с ситуацией; дрочить было нельзя — Даша могла вернуться в любой момент, и Геннадий Петрович стал ждать ее, сжав губы.
Вскоре она вернулась. Лицо ее было красным, глаза блестели:
— Вот. Я им все рассказала.
— Что ты рассказала?
— Все. Рассказала, какой вы. Какой вы классный, замечательный, чудесный-чудесный, и как им не стыдно про вас такое говорить. Что вы мне как отец и как друг. Я им все рассказала, как есть.
— А они что?
— А они переглядывались и смеялись. Ничего, я все равно им все рассказала. Пусть знают. Вот. — Даша выпалила это на одном дыхании. Она запыхалась. — А вы… не смейте мне тут огорчаться, ясно? Вы меня поняли или нет? — Она подошла ближе к Геннадию Петровичу и вдруг обняла его. Геннадий Петрович задрожал.
— Что ж ты, Рапунцель, грудью на амбразуру… за такую старую развалину, как я? — пытался шутить он, закусив губу.
— Не смейте такое про себя говорить. Вы мой самый-самый лучший, самый родной, — она ткнулась ему в щеку и вдруг поцеловала его. Потом еще, еще и еще, приговаривая — Не смейте. Не смейте. Не смейте…
Геннадий Петрович терпел, стиснув зубы, потом не выдержал и ответил ей.
Его губы нащупали бархатную кожу